Перейти к основному содержанию

Былое и настоящее

Поезд С.Петербург - Ярославль отправлялся в 18 часов с минутами. Провожающие уже покинули вагон и стояли на перроне в ожидании отправки. Как обычно эти последние минуты тянулись уныло, говорить было уже не о чем, улыбались, махали руками, изображая поцелуй... Наконец поезд плавно стронулся, все с облегчением улыбнулись, теряя неловкость и скованность и, взмахнув еще раз на прощанье, разошлись по своим местам.

Я сел у окна и какое-то время совершенно безучастно провожал глазами пригороды огромного города. В голове было все сразу, бессвязно, непоследовательно. Но постепенно мысли обрели русло, я вновь переживал радость встречи с сыном, дочерью, проведенные эти несколько дней в кругу дорогих мне людей; наши прогулки по городу, шашлычки в Таврическом парке, великолепный праздник «Алые паруса».

Я вдруг понял, что все эти дни меня не покидало чувство радости, даже восторга, от ощущения благополучия не только моих детей и внуков, а всеобщего, всей страны, всех моих сограждан, нового поколения, этих юношей и девушек, окончивших школу, которым посвящался этот традиционный праздник, единственный во всем свете, прекрасный, неповторимый. Почему-то все это торжество жизни, красота и величие северной Столицы, обретенная радость бытия, даже этот вагон с повышенным комфортом, - все вокруг в моем сознании взаимосвязывалось с нынешним, уникальным годом, две тысячи пятнадцатым от Рождества Христова, годом семидесятилетнего юбилея со дня великой Победы нашего народа, моего поколения, в битве с фашизмом, с жестоким агрессором.

И еще я понял, что вовсе не нуждаюсь в каких-то внешних знаках внимания, чьего-то признания заслуг,- я молча, про себя, нутром ощущал свою сопричастность к завоеванию вот этого благополучия, был тихо горд всем прожитым, содеянным и в борьбе с нашествием в годы войны, и в созидании не только новых городов, промышленных предприятий, школ и дворцов, аэропортов и детских садиков, но и коллективов, призванных к этому созиданию, готовых нравственно использовать содеянное.

Как-то естественно, логично возникли воспоминания. Семдесят лет тому назад, год Сорок Пятый прошлого столетия, был для меня не только днем Великой Победы и окончанием войны. Он был еще и годом трагедии и величайших испытаний.

Год начался прекрасно, наша Гвардейская 24-я Бригада была временно передана в полосу срочно создаваемой обороны в направлении предполагаемого прорыва гитлеровских войск из Померании. Совместно с другими артиллерийскими подразделеними и частями мы готовили им ловушку, так сказать сюрприз с полным сокрушительным разгромом. Позже, после разгрома группировки, мы вновь возвратились в полосу наступления «Тацынского» танкового корпуса и продолжали неотвратимо и целенаправлено продвигаться по двум рокадным дорогам Восточной Пруссии к Кенигсбергу.

После операции «Багратион», блестящего, стремительного освобождения Белоруссии и значительной части Литвы, бои на территории Германии были более жестокими: немцы дрались за свою землю! Кроме того Восточная Пруссия была годами и столетиями обустроена, как эшелонированная неприступная крепость. Но мы громили все рубежи этой крепости, несмотря на истеричные заверения Гебельса о их неприступности.

Ратный труд требовал полной самоотдачи. Но я уже знал наверняка, что меня ждет арест, нелепое обвинение, Военный трибунал и...

В феврале мне исполнилось 22 года. Несмотря на то, что уже третий год командовал батареей «гвардейских минометов» - «Катюш», что казался себе умудренным бывалым мужем, я был на самом деле довольно наивным, романтически настроенным юношей. До последнего часа я пытался оставаться оптимистом, отгонял прочь тревожные мысли и надеялся на чудо. Но чуда не произошло. По письменному доносу парторга дивизиона, младшего лейтенанта Китаева, меня обвинили в какой-то агитации, якобы антисоветской, исключили из партии и ждали утверждения этого решения. Комбриг генерал Горохов, командир дивизиона, в котором я командовал 1-й батареей, предпринимали меры в защиту. Дали обо мне в Контрразведку «Смерш» поистине блестящую характеристику, за что сами подвергались неприятностям, о которых я узнал много лет спустя.

Мне постоянно давали самые тяжелые задания, выполнение которых могло повлиять на следствие и суд. Но не такова была в ту пору контрразведка. Она методично и последовательно очищала ряды от неугодных, в списки которых можно было попасть по многим причинам, включая и элементарную зависть, отказ от «сотрудничества», превосходство в знаниях, интеллигентность, используя провокации, клеветнический донос и просто демагогию, когда в совершенно обьективном и правильном суждении иезуистки извлекались любые домыслы.

Дальнейшие события развивались стремительно: партийная комиссия фронта утвердила исключение из партии, арест состоялся ночью, по раз и навсегда установленному сценарию, с максимальной таинственностью, предосторожностями, грубостью, срыванием погон и садистским унижением человеческого достоинства. За двадцать дней до капитуляции Германии меня осудили по знаменитой 58-й на десять лет заключения и 5 лет поражения прав гражданина СССР после отбытия срока наказания. Суд длился менее десяти минут, конвоировавший меня сержант не успел выкурить за дверью трибунала самокрутку.

После состоявшегося приговора офицеры отдела контрразведки, как по команде, стали проявлять ко мне заметное потепление, некоторую доброжелательность, чуть ироничную, с налетом запоздалого сожаления. В последний вечер перед отправкой в тюрьму мне принесли отбивную с жареной картошкой и даже половину солдатской кружки водки.

Утром, когда конвойный вывел меня на крыльцо, где стояли офицеры и курили перед началом рабочего дня, капитан Новоселов, уже немолодой человек, который тоже провел со мной собеседование, кроме следователя Гареева, для выяснения, по его словам, идеологический ли я враг, состоящий в какой-нибудь организации, или просто жертва кляузы, сказал мне с улыбкой, что я должен благодарить контрразведчиков. Последние недели сражений будут предельно жестокими, жертвы будут немалые, а погибать в самые последние дни войны, по его мнению, обидно и нелепо, а для меня война кончилась. Потом он посуровел, стер с лица улыбку и сказал неожиданно строго, чтобы я впредь не болтал лишнего, спонтанно пришедшего в голову.

По дороге из Кенигсберга в Инстенбург, где находилась тюрьма, я снял с себя недавно сшитую фронтовым умельцем нарядную офицерскую шинель, отдал ее сержанту-конвоиру, взяв взамен его солдатскую, более приспособленную к предстоящим событиям.

В сравнительно небольшой камере, порог которой я переступил, располагалось более сорока заключенных. Я стоял растерянный, опустошенный, не зная, куда приткнуться. Треть камеры была застроена одноэтажными нарами, на которых вольготно возлежали, как позже я узнал, представители воровской элиты. Большинство, главным образом осужденные по разным статьям уголовного кодекса солдаты, лежали на бетонном полу, подложив под себя одну полу шинели с распущенным хлястиком. Окинув все это взглядом, я с унынием и полным отчаянием ужаснулся, одномоментно осознав, что впереди вся оставшаяся жизнь будет для меня такой камерой...

Тюрьма мне запомнилась тремя событиями, совершенно различными, несвязными между собой. Одно из них произошло в те несколько минут, когда я стоял на пороге камеры, растерянный, раздавленный, в тот момент, когда я готов был рухнуть на пол, утратив весь запас духовных и физических сил. Один из счастливчиков, обитающих на камерном олимпе, встал и подошел ко мне. Пристально оглядев меня прищуренным взглядом, он спросил меня, не Ярославец ли я, не учился ли я в тридцать седьмой школе, не Мишка ли я из десятого третьего. Я оторопело смотрел на него, постепенно сбрасывая с себя оцепенелость. И вдруг я вспомнил и Аркашку Головушкина по кличке «баркас», учившегося на класс старше меня, выпускника еще тридцать девятого года, успевшего уже дважды отсидеть в «малолетке»; и Ваську Голикова по кличке «толстый», мальчишку из нашего двора, не учившегося в нашей школе, но дружка «баркаса» по воровским сходкам на Голубятной (ныне ул. Терешковой); и Николку Дерябина, начинающего воришку, учившегося двумя классами ниже меня, верного «шестерку» при первых двух. Никаких особых чувств я не проявил, увидев перед собой глуповатое, почти еще мальчишеское лицо Дерябина, с неизменной «фиксой» во рту, фартовое отличие преуспевающего вора, кроме недоумения. Однако, это не помешало ему потребовать от возлежащих на нарах раздвинуться, освобождая для меня место рядом с ним. С Николкой я впоследствии оказался в Воркутлаге, но это уже другой рассказ. А пока он взял меня под защиту от всяких внутрикамерных разборок.

Второе событие произошло через пару дней после моего вселения в камеру, в совершенно новый для меня быт, в какой-то опрокинутый мир, но к которому необходимо было адаптироваться и жить, возвращая себе прежний оптимизм и твердую веру, что впереди жизнь, непознанная, но непременно прекрасная. Несмотря на огромные продовольственные трофеи, доставшиеся нашему Третьему Белорусскому фронту, кормили нас супом из двух компонентов, воды и картофельных очисток, и немецким эрзац-хлебом из неприкосновенных запасов «третьего рейха» первой половины тридцатых годов, но вскоре замененных сухарями, - даже такой хлеб в ведомстве генерала Абакумова для заключенных считали излишеством. Но с голодом мириться мы научились, а отсутствие курева сводило челюсти. Позже я понял, что бросить курение можно только от хорошей жизни, когда табак без особых усилий можно заменить коньяком и ананасами. Когда голодно и беспросветно тоскливо, несколько затяжек из фронтовой махорочной самокрутки, - спасение от всех тягот.

На третий или четвертый день я снял с себя офицерские сапоги и обменял у дежурившего в тюремном коридоре солдата на солдатские ботинки, видавшие виды, с придачей пяти пачек «моршанской» махры. В камере запахло добротным, всепобеждающим фронтовым дымком, лица арестантов несколько разгладились, возникли кое-где разговоры о доме, о былом... Блаженство длилось недолго: дверь камеры была мощно распахнута, на пороге появился дежурный офицер в зеленой фуражке, потрясая моими сапогами. «Кто»! Врать и хитрить я тогда еще не умел. Впрочем, я и сейчас не мастер. А тогда было просто необходимо назвать себя во избежание общекамерных репрессий. Так я и сделал. Меня доставили в кабинет старшего лейтенанта или капитана, не помню точно, начальника тюрьмы...

Он не ударил меня, смотрящего прямо в его глаза, но яростно замахнулся, а затем разразился гневной тирадой на смешанном диалекте из воровской «фени», великолепного русского мата с виртуозными проклятиями и угрозами. Он, как трамбовкой, вдалбливал в меня все, что он обо мне думал. А думал он, что я подонок и патентованный негодяй, что буду вечно скитаться по тюрьмам, что мое место на нарах... И далее в том же духе. Во-первых, я не совсем понимал, почему моя коммерческая деятельность, к тому же невыгодная для меня, хотя и доставила радость всей камере, вызвала такую злобную реакцию; во-вторых, я молча, про себя, был принципиально несогласен с его взглядом на мое будущее. Но мое молчаливое несогласие не помешало отправить меня в карцер, где принесенный мне штрафной суп отличался от обычного тем, что картофельные очистки были не вымыты, а родимая земля-матушка составляла половину миски.

Третий эпизод касался всех: и осужденных по «пятьдесят восьмой», ставших жертвами карательных игр, начатых еще при жизни Ленина, оставившего богатый опыт своим продолжателям и наследникам; и дезертиров, самострельщиков и других нарушителей воинского устава; и воров, мародеров, бандитов, отправленных на фронт прямо из ГУЛАГа, сбежавших почти немедленно по прибытии на фронт, с огромными трудностями и не всегда удачно вылавливаемых сотрудниками МВД и КГБ. То есть, всех категорий заключенных, населявших тюрьму, в том числе и нашу камеру.

Однажды в начале ночи, когда еще не наступил глубокий сон, вдруг раздался оглушительный грохот, с каждой минутой набиравший силу, сопровождаемый озарением всего небосвода, словно часы заработали вспять и день снова вернулся. Обитатели камеры вскочили, почти всем удалось залезть на нары и стоять, тесно прижавшись друг к другу, и глядя в зарешетчатые окна под самым потолком. Сразу, еще не отошедшим от сна, в головы пришла шальная мысль, что на тюрьму напали какие-то силы, чтобы освободить несчастных от насилия. Но я глядел на осветительные ракеты, начисто стерших ночь, на бесконечные разрывы всех видов артиллерийских снарядов, на разноцветные трассы крупнокалиберных пуль; слушал грохот орудий, хлопки осветительных ракет и ручного стрелкового оружия, стрекот автоматов и тявканье пулеметов, и начал догадываться, что это был салют. В камеру вошли дежурные охранники и сообщили о капитуляции Германии, о конце проклятой войны.

В городе, видимо, высыпало на улицы все население, все многочисленные службы фронта, подразделения и воинские части гарнизона, резервных войск. Постепенно нарастал людской ор, кричали «ура» и просто орали матерились, и этот невообразимый хор не могли заглушить все орудия вместе взятые. Совершенно незаметно для себя и мы, стоящие на тюремных нарах, тоже включились в этот восторженный хор, но вскоре сменившийся горестным завыванием. Лица измученных людей исказились гримасами, по измятым, грязным щекам текли слезы...

Сколько длилась эта вакханалия я не знаю, люди раскачивались, орали и плакали, плакали каждый о своем и по своему; во мне все это сопровождалось иллюстрацией детства, юности, школы и военного училища, боев за Москву и на Брянском фронте; Сталинградская эпопея и операция «Багратион»... Душу жгла безжалостная обида, несбывшиеся мечты о Военной Академии, о любимой девушке, о Лидочке, которую видел в снах своей женой; хотелось не только кричать, а рычать от растоптанного достоинства, от чудовищной несправедливости, непонятно почему и во имя чего причиненной мне, безгранично не просто любящему, а влюбленному в свою страну, со всем моим романтическим азартом!

Но странно,- несмотря на все эти обиды и непоправимые трагедии, я очищался от безутешного нытья, начинал думать о будущем с надеждой, взрослея по часам и минутам начинал постигать ценности непреходящие, во имя которых следует жить и бороться; и временные наносы, сменяемые в противоборстве добра против зла, когда многое зависит от самого, когда важно выбрать свою философию, свое место в жизни и мужественно следовать избранному пути. Впереди были огромные события, иногда непростые, предельно жестокие, впереди была жизнь! Желанная, приносящая всю гамму настроений, требующая отдачи всех духовных сил, но зато приносящая подлинное счастье от преодолений трудностей, от побед над самим собою, от свершений.

Несмотря на переполнявшие меня воспоминания, на эмоции, я все же немного вздремнул на полке вагона. А когда поезд прибыл в Ярославль, и я уселся в тролейбусе, протягивая кондуктору свое удостоверение участника Великой Отечественной войны, дающее право на бесплатное пользование городским транспортом, я утвердился в мысли, что ни о чем не жалею, что я познал Счастье!

Михаил Пеймер. Июнь 2015. Ярославль